Неточные совпадения
За что ж виновнее Татьяна?
За то ль, что
в милой простоте
Она
не ведает обмана
И
верит избранной мечте?
За то ль, что любит без искусства,
Послушная влеченью
чувства,
Что так доверчива она,
Что от небес одарена
Воображением мятежным,
Умом и волею живой,
И своенравной головой,
И сердцем пламенным и нежным?
Ужели
не простите ей
Вы легкомыслия страстей?
Из чего же я хлопочу? Из зависти к Грушницкому? Бедняжка! он вовсе ее
не заслуживает. Или это следствие того скверного, но непобедимого
чувства, которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтоб иметь мелкое удовольствие сказать ему, когда он
в отчаянии будет спрашивать, чему он должен
верить: «Мой друг, со мною было то же самое, и ты видишь, однако, я обедаю, ужинаю и сплю преспокойно и, надеюсь, сумею умереть без крика и слез!»
Никому
в мире я
не решился бы
поверить этого
чувства, так много я дорожил им.
Жизнь эта открывалась религией, но религией,
не имеющею ничего общего с тою, которую с детства знала Кити и которая выражалась
в обедне и всенощной во Вдовьем Доме, где можно было встретить знакомых, и
в изучении с батюшкой наизусть славянских текстов; это была религия возвышенная, таинственная, связанная с рядом прекрасных мыслей и
чувств,
в которую
не только можно было
верить, потому что так велено, но которую можно было любить.
Кроме того, он был уверен, что Яшвин уже наверное
не находит удовольствия
в сплетне и скандале, а понимает это
чувство как должно, то есть знает и
верит, что любовь эта —
не шутка,
не забава, а что-то серьезнее и важнее.
И поэтому,
не будучи
в состоянии
верить в значительность того, что он делал, ни смотреть на это равнодушно, как на пустую формальность, во всё время этого говенья он испытывал
чувство неловкости и стыда, делая то, чего сам
не понимает, и потому, как ему говорил внутренний голос, что-то лживое и нехорошее.
Он
не верит и
в мою любовь к сыну или презирает (как он всегда и подсмеивался), презирает это мое
чувство, но он знает, что я
не брошу сына,
не могу бросить сына, что без сына
не может быть для меня жизни даже с тем, кого я люблю, но что, бросив сына и убежав от него, я поступлю как самая позорная, гадкая женщина, — это он знает и знает, что я
не в силах буду сделать этого».
Он знал, что у ней есть муж, но
не верил в существование его и
поверил в него вполне, только когда увидел его, с его головой, плечами и ногами
в черных панталонах;
в особенности когда он увидал, как этот муж с
чувством собственности спокойно взял ее руку.
Варвара указала глазами на крышу флигеля; там, над покрасневшей
в лучах заката трубою, едва заметно курчавились какие-то серебряные струйки. Самгин сердился на себя за то, что
не умеет отвлечь внимание
в сторону от этой дурацкой трубы. И —
не следовало спрашивать о матери. Он вообще был недоволен собою,
не узнавал себя и даже как бы
не верил себе. Мог ли он несколько месяцев тому назад представить, что для него окажется возможным и приятным такое
чувство к Варваре, которое он испытывает сейчас?
— У Чехова — тоже нет общей-то идеи. У него
чувство недоверия к человеку, к народу. Лесков вот
в человека
верил, а
в народ — тоже
не очень. Говорил: «Дрянь славянская, навоз родной». Но он, Лесков, пронзил всю Русь. Чехов премного обязан ему.
«Рад бы душой, — продолжает он с свойственным ему
чувством и красноречием, —
поверьте, я бы всем готов пожертвовать, сна
не пожалею, лишь бы только зелени
в супе было побольше, да
не могу, видит Бог,
не могу…
— Боюсь сказать, что
поверил. Но я всегда был убежден, что некоторое высшее
чувство всегда спасет его
в роковую минуту, как и спасло
в самом деле, потому что
не он убил отца моего, — твердо закончил Алеша громким голосом и на всю залу. Прокурор вздрогнул, как боевой конь, заслышавший трубный сигнал.
Истинный реалист, если он
не верующий, всегда найдет
в себе силу и способность
не поверить и чуду, а если чудо станет пред ним неотразимым фактом, то он скорее
не поверит своим
чувствам, чем допустит факт.
— Клянусь, Алеша, — воскликнул он со страшным и искренним гневом на себя, —
верь не верь, но вот как Бог свят, и что Христос есть Господь, клянусь, что я хоть и усмехнулся сейчас ее высшим
чувствам, но знаю, что я
в миллион раз ничтожнее душой, чем она, и что эти лучшие
чувства ее — искренни, как у небесного ангела!
Нехлюдов пустил ее, и ему стало на мгновенье
не только неловко и стыдно, но гадко на себя. Ему бы надо было
поверить себе, но он
не понял, что эта неловкость и стыд были самые добрые
чувства его души, просившиеся наружу, а, напротив, ему показалось, что это говорит
в нем его глупость, что надо делать, как все делают.
— Он
не романтик, а поэт, артист, — сказала она. — Я начинаю
верить в него.
В нем много
чувства, правды… Я ничего
не скрыла бы от него, если б у него у самого
не было ко мне того, что он называл страстью. Только чтоб его немного охладить, я решаюсь на эту глупую, двойную роль… Лишь отрезвится, я сейчас ему скажу первая все — и мы будем друзья…
Я ни за что
не поверю охотникам, уверяющим, что
в зверя, бегущего им навстречу, они стреляют так же спокойно, как
в пустую бутылку. Это неправда! Неправда потому, что
чувство самосохранения свойственно всякому человеку. Вид разъяренного зверя
не может
не волновать охотника и непременно отразится на меткости его стрельбы.
Да, это было настоящее
чувство ненависти,
не той ненависти, про которую только пишут
в романах и
в которую я
не верю, ненависти, которая будто находит наслаждение
в делании зла человеку, но той ненависти, которая внушает вам непреодолимое отвращение к человеку, заслуживающему, однако, ваше уважение, делает для вас противными его волоса, шею, походку, звук голоса, все его члены, все его движения и вместе с тем какой-то непонятной силой притягивает вас к нему и с беспокойным вниманием заставляет следить за малейшими его поступками.
С одной стороны, он с слишком живым
чувством и методическою последовательностью, составляющими главные признаки правдоподобности, рассказывал свою историю, чтобы можно было
не верить ей; с другой стороны, слишком много было поэтических красот
в его истории; так что именно красоты эти вызывали сомнения.
Вот как выражает Белинский свою социальную утопию, свою новую веру: «И настанет время, — я горячо
верю этому, настанет время, когда никого
не будут жечь, никому
не будут рубить головы, когда преступник, как милости и спасения, будет молить себе конца, и
не будет ему казни, но жизнь останется ему
в казнь, как теперь смерть; когда
не будет бессмысленных форм и обрядов,
не будет договоров и условий на
чувства,
не будет долга и обязанностей, и воля будет уступать
не воле, а одной любви; когда
не будет мужей и жен, а будут любовники и любовницы, и когда любовница придет к любовнику и скажет: „я люблю другого“, любовник ответит: „я
не могу быть счастлив без тебя, я буду страдать всю жизнь, но ступай к тому, кого ты любишь“, и
не примет ее жертвы, если по великодушию она захочет остаться с ним, но, подобно Богу, скажет ей: хочу милости, а
не жертв…
— Любите, а так мучаете! Помилуйте, да уж тем одним, что он так на вид положил вам пропажу, под стул да
в сюртук, уж этим одним он вам прямо показывает, что
не хочет с вами хитрить, а простодушно у вас прощения просит. Слышите: прощения просит! Он на деликатность
чувств ваших, стало быть, надеется; стало быть,
верит в дружбу вашу к нему. А вы до такого унижения доводите такого… честнейшего человека!
Ничем
не дорожа, а пуще всего собой (нужно было очень много ума и проникновения, чтобы догадаться
в эту минуту, что она давно уже перестала дорожить собой, и чтоб ему, скептику и светскому цинику,
поверить серьезности этого
чувства), Настасья Филипповна
в состоянии была самое себя погубить, безвозвратно и безобразно, Сибирью и каторгой, лишь бы надругаться над человеком, к которому она питала такое бесчеловечное отвращение.
Аглая Ивановна вспыхнула и,
верьте не верьте, немножко даже потерялась, оттого ли, что я тут был, или просто увидав Гаврилу Ардалионовича, потому что уж ведь слишком хорош, но только вся вспыхнула и дело кончила
в одну секунду, очень смешно: привстала, ответила на поклон Гаврилы Ардалионовича, на заигрывающую улыбку Варвары Ардалионовны и вдруг отрезала: «Я только затем, чтобы вам выразить лично мое удовольствие за ваши искренние и дружелюбные
чувства, и если буду
в них нуждаться, то,
поверьте…».
Многое из того, что мною рассказано
в предыдущих главах, может у людей, слепо верующих
в медицину, вызвать недоверие к ней. Я и сам пережил это недоверие. Но вот теперь, зная все, я все-таки с искренним
чувством говорю: я
верю в медицину, —
верю, хотя она во многом бессильна, во многом опасна, многого
не знает. И могу ли я
не верить, когда то и дело вижу, как она дает мне возможность спасать людей, как губят сами себя те, кто отрицает ее?
Катерина Николаевна стремительно встала с места, вся покраснела и — плюнула ему
в лицо. Затем быстро направилась было к двери. Вот тут-то дурак Ламберт и выхватил револьвер. Он слепо, как ограниченный дурак,
верил в эффект документа, то есть — главное —
не разглядел, с кем имеет дело, именно потому, как я сказал уже, что считал всех с такими же подлыми
чувствами, как и он сам. Он с первого слова раздражил ее грубостью, тогда как она, может быть, и
не уклонилась бы войти
в денежную сделку.
Не умею я это выразить; впоследствии разъясню яснее фактами, но, по-моему, он был довольно грубо развит, а
в иные добрые, благородные
чувства не то что
не верил, но даже, может быть,
не имел о них и понятия.
Увы! несправедливость оскорбления я понял уже
в зрелых годах, а тогда я
поверил, что мать говорит совершенную истину и что у моего отца мало
чувств, что он
не умеет так любить, как мы с маменькой любим.
Карандышев.
Не обижайте! А меня обижать можно? Да успокойтесь, никакой ссоры
не будет: все будет очень мирно. Я предложу за вас тост и поблагодарю вас публично за счастие, которое вы делаете мне своим выбором, за то, что вы отнеслись ко мне
не так, как другие, что вы оценили меня и
поверили в искренность моих
чувств. Вот и все, вот и вся моя месть!
То она твердо отстаивала то,
в чем сама сомневалась; то находила удовольствие оставлять под сомнением то, чему
верила; читала много и жаловалась, что все книги глупы; задумывалась и долго смотрела
в пустое поле, смотрела так, что
не было сомнения, как ей жаль кого-то, как ей хотелось бы что-то облегчить, поправить, — и сейчас же на языке насмешка, часто холодная и неприятная, насмешка над
чувством и над людьми чувствительными.
— Я
не желаю компрометировать ни тебя, ни себя, — заметил он ей, —
не все поймут то горячее
чувство, которое я питаю к тебе, а догадавшись о нашей связи, могут истолковать ее
в дурную сторону для тебя и особенно для меня. Люди злы, а нам с ними жить. Мне даже делать между ними карьеру. Если ты любишь меня, то наша связь останется по-прежнему тайной.
Поверь мне, что это даже пикантнее. При настоящей полной моей и твоей свободе тайна ни чуть ни стеснительна. Мы над нею господа. Так ли, моя дорогая?
Отуманенный князь всеми силами и средствами старался ее успокоить и с восторгом и непреодолимым волнением ждал с ней свиданий наедине, которыми она его часто
не баловала. Она достигла цели, его
чувство к ней крепло, вследствие препятствий, ему нравилась таинственная обстановка их свиданий, соединенных с постоянной опасностью,
в которую он, по глупости влюбленного,
верил.
Вы заставили его полюбить вас настолько сильно, что,
поверьте, беспрепятственное обладание вами
не может охладить
в нем это
чувство, тем более, что подозревать его ревностью вам ничто
не мешает и при семейной обстановке…
Ею до сих пор он был чрезвичайно доволен. Он чувствовал, что она была вся
в его руках, что она на самом деле отдалась ему беззаветно и бесповоротно, что она полюбила его со всею страстью молодого, нетронутого организма. Он глубоко
верил только
в такое плотское
чувство и оно служило, по его мнению, верным залогом, что она
не будет
в будущем перечить его планам и
не выдаст, если попадется.
Самое светлое
чувство делается острым, жгучим, делается темным, — чтоб
не сказать другого слова, — если его боятся, если его прячут, оно начнет
верить, что оно преступно, и тогда оно сделается преступным;
в самом деле, наслаждаться чем-нибудь, как вор краденым, с запертыми дверями, прислушиваясь к шороху, — унижает и предмет наслажденья и человека.
Но этически и духовно социализм столь же буржуазен, как и капитализм, он
не возвышается над буржуазным миросозерцанием и
чувством жизни, ему закрыты высшие ценности, и он погружен
в царство мира сего,
верит лишь
в видимые вещи.
Вы когда-то говорили мне, что для меня способны пожертвовать многим, — Вы
не лгали это, — я
верил Вам, и если,
не скрою того,
не вполне отвечал Вашему
чувству, то потому, что мы слишком родственные натуры, слишком похожи один на другого, — нам нечем дополнять друг друга; но теперь все это изменилось; мы, кажется, можем остаться друзьями, и я хочу подать Вам первый руку: я слышал, что Вы находитесь
в близких, сердечных отношениях с Тулузовым; нисколько
не укоряю Вас
в этом и даже
не считаю вправе себя это делать, а только советую Вам опасаться этого господина; я
не думаю, чтобы он был искренен с Вами: я сам испытал его дружбу и недружбу и знаю, что первая гораздо слабее последней.
— Рациональные и гражданские
чувства, но
поверьте, что Шатов ничего почти
не истратит, если захочет из фантастического господина обратиться хоть капельку
в человека верных идей.
— Может быть, я говорю глупо, но — я
верю, товарищи,
в бессмертие честных людей,
в бессмертие тех, кто дал мне счастье жить прекрасной жизнью, которой я живу, которая радостно опьяняет меня удивительной сложностью своей, разнообразием явлений и ростом идей, дорогих мне, как сердце мое. Мы, может быть, слишком бережливы
в трате своих
чувств, много живем мыслью, и это несколько искажает нас, мы оцениваем, а
не чувствуем…
Право,
верить готов
в иную минуту, что вся эта жизнь
не возбуждения
чувства,
не мираж,
не обман воображения, а что это и впрямь действительное, настоящее, сущее!
— Да, ты
не поверишь, как мне было неприятно, — говорил я
в тот же день вечером Дмитрию, желая похвастаться перед ним
чувством отвращения к мысли о том, что я наследник (мне казалось, что это
чувство очень хорошее), — как мне неприятно было нынче целых два часа пробыть у князя.
Еще бы меньше я удивлялся, ежели бы я
поверил, что наши домашние — Авдотья Васильевна, Любочка и Катенька — были такие же женщины, как и все, нисколько
не ниже других, и вспомнил бы, что по целым вечерам говорили, весело улыбаясь, Дубков, Катенька и Авдотья Васильевна; как почти всякий раз Дубков, придравшись к чему-нибудь, читал с
чувством стихи: «Au banquet de la vie, infortuné convive…» [«На жизненном пиру несчастный сотрапезник…» (фр.)] или отрывки «Демона», и вообще с каким удовольствием и какой вздор они говорили
в продолжение нескольких часов сряду.
— Что же, мол, это такое? Что ты
в кровать
не попадешь, это понятно, потому что все пить ищешь; но чтобы христианские
чувства тебе
не позволяли этаку вредную пакость бросить, этому я
верить не хочу.
— Простите, но я
не верю вам, Анжелика, мое
чувство так сильно, так бьет наружу
в моих взглядах,
в жестах,
в тоне голоса, что
не надо и хваленой женской проницательности, чтобы догадаться, к кому стремится мое сердце
в течение последних двух недель… Впрочем, если женщина
не хочет видеть, она
не видит… Если
чувство человека ей противно, она делает вид, что
не замечает его…
— Я
верю в одни свободные, а
не внушенные
чувства.
— Да, вы. Вы воображаете, что во мне все наполовину притворно, потому что я художник; что я
не способен
не только ни на какое дело, —
в этом, вы, вероятно, правы, — но даже ни к какому истинному, глубокому
чувству; что я и плакать-то искренно
не могу, что я болтун и сплетник, — и все потому, что я художник. Что же мы после этого за несчастные, Богом убитые люди? Вы, например, я побожиться готов,
не верите в мое раскаяние.
—
Чувства мои к вам известны, ваше сиятельство…
В сегодняшний же день вы столько сделали для меня, что моя любовь к вам является просто прахом… Чем я заслужил такое внимание вашего сиятельства, что вы приняли такое участие
в моей радости? Так только графы да банкиры празднуют свои свадьбы! Эта роскошь, собрание именитых гостей… Ах, да что говорить!..
Верьте, ваше сиятельство, что моя память
не оставит вас, как
не оставит она этот лучший и счастливейший из дней моей жизни…
— Признаться, и я сомневаюсь. А хотя, впрочем, у меня такое
чувство, как будто я никогда
не умру. Ой, думаю себе, старый хрен, умирать пора! А
в душе какой-то голосочек:
не верь,
не умрешь!..
Стыд начался с того, что на другой день утром, читая"Удобрение", мы
не поверили глазам своим. Мысль, что эту статью мы сами выдумали и сами изложили, была до такой степени далека от нас, что, прочитав ее, мы
в один голос воскликнули: однако! какие нынче статьи пишут! И почувствовали при этом такое колючее
чувство, как будто нас кровно обидели.
Несчастливцев. Ты у меня
не смей острить, когда я серьезно разговариваю. У вас, водевильных актеров, только смех на уме, а
чувства ни на грош. Бросится женщина
в омут головой от любви — вот актриса. Да чтоб я сам видел, а то
не поверю. Вытащу из омута, тогда
поверю. Ну, видно, идти.
Это новое
чувство, граничившее с физической брезгливостью, иногда просто пугало Феню, а любви Карачунского она
не верила, потому что
в своей душе
не находила ей настоящего ответа.